Д. Е. Луконин. «Мессия грядущего дня»: «Сказание о граде Китеже» и споры о русском вкладе в духовное будущее Европы (продолжение)
Если, таким образом, символика града Китежа вполне понятна, остается только обсудить вопрос о существе, по выражению Б. П. Вышеславцева, «коллективного подсознания», которое если уж не породило, так, по крайней мере, взлелеяло на рубеже XIX–XX вв. этот сложный символический образ. В начале нашей работы не случайно было приведено сравнение развития китежского сюжета с параболой. Достаточно обратить внимание на периоды, в которые нарастала популярность китежской темы, и сущность этого символа, которая и без того ясна имагологически, будет ясна и генетически.
Китежская легенда саморепрезентируется XIII веком, временем батыева нашествия, разрушения древнерусской государственности, «погибели Русской земли». Письменная фиксация легенды была произведена в старообрядческих кругах под впечатлением и с указаниями на «воцарение антихриста». На рубеже XIX–XX вв. во времена массового паломничества на Светлояр легенда посредством деятельности интеллигенции, имевшей устойчивое предчувствие «разрыва связи времен», была осмыслена художественно и философски. Новая полумистическая волна интереса к «китежской легенде» возникла на рубеже XX–XXI вв. в условиях распада СССР315.
Не знаю, на каком основании А. Эткинд считает «русскую легенду о граде Китеже» соответствующей «ницшеанской идее вечного возвращения» 316. «Город», «градеж», «городьба» как в своей целостности, так и в некоторых отдельных частях (например, городские стены и ворота) с древних времен воспринимались в качестве защитного символа, иногда дополнительно освященного сакрально. «…Стены древнерусского города – это… не просто оборонительные сооружения. …Духовно-символический смысл могли меть и конфигурация стен, и число башен, и число ворот в них, и посвящение надвратных или башенных церквей. …Ворота (иногда и башни) извне и изнутри имели святые иконы, перед которыми часто горели лампады» 317. Это, конечно, очень древняя, не только христианская практика. С другой стороны, город, как мы видели выше, – символ божественной и человеческой упорядоченности. В аналитической психологии К.–Г. Юнга в достаточной степени разработана теоретическая база, которая связывает защитные символы с психологическим восприятием исторических событий, окружающих человека. Согласно К.-Г. Юнгу, эпохи, «характеризующиеся распадом, растерянностью и замешательством» приводят к появлению «архетипа, представляющего собой упорядочивающую схему, которая возвышается над психическим хаосом, …помогает элементам психического содержимого не утерять свои места в общей структуре целостности и предохраняет их от распада и исчезновения в хаосе расплывчатости и неопределенности» 318. «…Страхи, порожденные явно безвыходной политической ситуацией, способной в любой момент привести ко всеобщей катастрофе» вызывают компенсаторные реакции. «В такие времена люди обращают свои взоры за помощью к небу, и свыше им являются чудесные знаки угрожающей или умиротворяющей природы…»319
Если теперь мысленно построить «кривую жизненного цикла» «китежской легенды», то будет абсолютно очевидно, что ее всплески наблюдаются в периоды, воспринимаемые общественным сознанием как эпохи разрушения государственности. Такое восприятие воспроизводило в общественном сознании мифологию города не только в ее китежском варианте. «Пока столица империи казалась незыблемой, пока ее существование ощущалось как угроза свободному духу, миф о Петербурге – в его интеллектуально-революционной, преимущественно в литературной интерпретации – предрекал исчезновение города. Но как только в воздухе – пока еще неясно, необъяснимо – повеяло возможностью реальных перемен и потрясений, проклятия Петербургу со стороны наиболее гибкой и эстетически чуткой художественной элиты пошли резко на убыль», – писал С. Волков о ситуации на пороге XX в. 320
Еще одна распространенная версия о значении скрытого «послания» Римского-Корсакова и Бельского в «Сказании о невидимом граде Китеже» состоит в том, что это произведение представляет собой русский вариант вагнеровского «Парсифаля». Если учесть, что для весьма широкого слоя русской интеллигенции того времени «Парсифаль» служил символом ars mysteriosa, голосом «с самого верхнего купола», «симптомом нарождения нового синтеза всей духовной человеческой жизни», «единым тайным и незримым узлом, связующим все главные нити различных путей культуры» 321, то версия эта оказывается едва ли менее телеологичной, чем прочтение «Сказания» «в свете Апокалипсиса». «Сказание» – первый опыт проведения вагнеровских принципов в жизнь; Серов о них много говорил и писал, а брался за полуисторические сюжеты, к которым он подходил однако с мейерберовским оперным аппаратом, хотя, идя по стопам Вагнера, ругал его «шарлатаном»; но Н. А. Римский-Корсаков, не признавая Вагнера открыто, в своем «Сказании» является большим его последователем, пересаживающим однако его идеи на русскую почву, т. е. внося в свой сюжет национально-русские (а не подражательно-немецкие) особенности, и не только в смысле языка героев, не в их миросозерцание, в их характеристику, в их натуру», – писал В. Баскин322.
Наверное, самым горячим спором вокруг «Сказания», разгоревшимся еще при жизни композитора и много раз возрождавшимся в советское время, был спор об идейном влиянии на это произведение творчества Р. Вагнера. В качестве суждения, прямо противоположного словам В. Баскина, можно привести мнение того же С. Н. Дурылина, считавшего, что «соблазн провести тут параллель с Вагнером должен быть определенно отвергнут: можем ли мы представить себе Вагнера после «Парсифаля», музыкально стилизующего какую-нибудь сказку братьев Гриммов?...К «Граалю» Вагнер подходил трудом всей жизни,… к «Китежу» Римский-Корсаков подходил только мастерством…»323 Чрезвычайно любопытным являлся этот взгляд С. Н. Дурылина, взгляд, явно сформированный специфической кружковой атмосферой324: новое грядущее произведение синтетического искусства должно было соединить «необыкновенную народную веру в Китеж» с вагнеровским сценическим воплощением325. Опера Римского-Корсакова с такой точки зрения – только первый шаг на пути будущего прочтения «китежской легенды» в рамках истинно вагнеровской музыкальной драмы.
« в начало | продолжение »